О пределах допустимого. Критическая рецепция творчества В. Гроссмана 1930-х годов

КУЛЬТУРА, НАУКА

До момента публикации романа «Жизнь и судьба» Василий Гроссман официально считался пусть и одаренным, но, в целом, обычным советским писателем.

Как известно, его литературному дебюту в 1934 году сопутствовали похвалы Горького, ранние публикации были встречены критикой вполне благожелательно. Считалось, что довоенные «проработочные кампании» Гроссмана не коснулись. И массовые аресты писателей на исходе 1930-х годов — тоже. В период Великой Отечественной войны Гроссман был фронтовым корреспондентом. Репутация опять безупречна: «по тылам не отсиживался». В 1943 году повесть «Народ бессмертен» рассматривалась руководством Союза советских писателей при номинировании на Сталинскую премию.
Правда, в 1946 году пьесу Гроссмана «Если верить пифагорейцам» критики бранили ожесточенно. Еще более ожесточенной была критическая кампания после публикации романа «За правое дело» журналом «Новый мир» в 1952 году. Но бранили в те годы многих, и многих арестовали. Опять же, была причина, считавшаяся очевидной: Гроссман постольку стал объектом «проработки», поскольку был евреем, а со второй половины 1940-х начались антисемитские кампании. Своего рода пик очередной «борьбы с безродными космополитами» пришелся на 1953 год. И пострадал не только Гроссман. Тем не менее автор романа, объявленного «клеветническим», не был арестован. Роман же впоследствии признали соответствующим всем канонам социалистического реализма и неоднократно переиздавали в 1950-1960-е годы.
Об истории романа «Жизнь и судьба» в Советском Союзе мало кто знал. Конфискация рукописи сотрудниками КГБ не стала достоянием гласности. Поэтому литературная репутация Гроссмана официально не пересматривалась. И после издания романа за границей мало что изменилось. Этот факт намеренно игнорировался, почему и переоценок творческого наследия Гроссмана опять не было.
Когда роман «Жизнь и судьба» был напечатан в СССР, репутация писателя изменилась кардинально. К началу 1990-х Гроссман — верный последователь Ленина, пытавшийся обличать пороки тоталитарного сталинского режима. Получился некий парадокс: Гроссман боролся за советскую власть против советской власти.
В 1990-е годы литературная репутация Гроссмана вновь меняется. Цензуры уже нет, благодаря чему критики объявляют Гроссмана нонконформистом, на исходе 1950-х решившимся — во имя общечеловеческих ценностей — бороться с тоталитарным режимом. Например, не только обличать государственный антисемитизм, но и открыто сопоставлять идеологические установки и административную практику в СССР и нацистской Германии.
Ныне осмысление гроссмановской репутации практически такое же. Итоговая оценка экстраполируется на явление в целом.
Гипотезы, объясняющие гроссмановский феномен, высказывались неоднократно. Одни исследователи утверждают, что мировоззрение Гроссмана резко изменилось после так называемого «разоблачения культа личности Сталина». Этим и было обусловлено решение Гроссмана выйти за пределы допустимого — в советской литературе. Другие настаивают, что «прозрение» было постепенным, но в итоге оно и обусловило соответствующее решение. Анализ же критической рецепции — в политическом контексте — позволяет исследовать творческую эволюцию писателя и мнения о ней современников как синхронически, так и диахронически.
* * *
Своего рода индикатором в рецепции гроссмановского творчества можно считать еврейскую тему. Отношение к этой теме было достаточно сложным в связи со специфическим положением евреев сначала в императорской России, потом и в советском государстве.
Как известно, в России дискриминация была, прежде всего, конфессиональной. Евреи были постольку ограничены в правах, поскольку исповедовали иудаизм. Запрет на владение землей, на государственную службу (кроме всеобщей воинской повинности, но — без права на офицерский чин), ограничение в праве проживания вне специально отведенных территорий — «черты оседлости», — а также ограничения при приеме в средние и высшие государственные учебные заведения были связаны именно с вероисповеданием. Крещеные евреи формально уравнивались в правах с русскими. Однако дискриминация конфессиональная неизбежно обусловливала и дискриминацию этническую, уже неофициальную. Что, конечно, обеспечивалось идеологически. Распространялся «еврейский миф», в соответствии с которым всем евреям органически присущи алчность, трусость, лживость, порочность, все евреи органически неспособны к физическому труду, военной службе, интересует их лишь торгашество и т. п. Вряд ли нужно доказывать, что антисемитизм был частью государственной идеологии, причем это отражалось даже на уровне гимназических учебников истории, высмеянных русскими интеллектуалами. Дебаты по «еврейскому вопросу» — общее место в российской периодике.
Февральская революция 1917 года радикально изменила ситуацию. Представители всех конфессий были уравнены в правах. А в советском государстве конфессиональной дискриминации поначалу не было вовсе, так как дискриминировали всех верующих. Иудеи в этом отношении были равноправны, точнее, равнобесправны. Зато антисемитизм формально отрицался и преследовался в законодательном порядке. И «еврейский вопрос» в СССР был официально объявлен решенным. Принято было считать, что евреи, как и представители иных этносов, «вошли в семью братских народов СССР». Однако реально уже к началу 1920-х, когда в коммунистической элите развернулась борьба за власть, Сталин использовал антисемитскую карту. Прежде всего — для дискредитации Л. Троцкого.
В 1929 году Троцкий был окончательно дискредитирован и выслан за границу. Между тем официальная борьба с его сторонниками, часто пропагандировавшаяся неофициально как борьба с «еврейским засильем в партии», нанесла серьезный ущерб советской идеологии. Все же интернационализм был одной из компонент этой идеологии. Нужды в антисемитской карте пока не было, и Сталин инициировал очередную пропагандистскую кампанию по «борьбе с антисемитизмом». Своего рода итог ее подведен в романе И. Ильфа и Е. Петрова «Золотой теленок», изданном в 1931 году. Как выразился один из персонажей, в СССР «евреи есть, а еврейского вопроса нет». Подразумевалось, что в других странах евреи равноправны лишь формально, однако бытовой антисемитизм далеко не изжит, порою даже поддерживается на государственном уровне, почему и актуален «еврейский вопрос». Тогда как в СССР государственного антисемитизма нет, это и принципиально невозможно, а бытовой антисемитизм — лишь рецидив успешно изживаемого «царистского прошлого».
Именно в 1929 году журнал «Огонек» и печатает очерк Гроссмана «Бердичев не в шутку, а всерьез».
В русской обиходной речи Бердичев — маркированный топоним. Своего рода символ «еврейского местечка», то есть небольшого городка в «черте оседлости». Бердичев — город, регулярно упоминаемый в многочисленных «еврейских анекдотах». Но это, как подразумевалось в очерке Гроссмана, относится к шуткам. Всерьез же само слово Бердичев подразумевает ссылку на «еврейский миф». О чем и писал Гроссман, подчеркивая, что в досоветскую эпоху Бердичев — чуть ли не общеизвестный символ «еврейской торговой буржуазии, гнездо спекулянтов — город, где живут торговлей и обманом».
Гроссман настаивал, что и в Бердичеве «еврейский миф» противоречит действительности. Да, евреи составляли в Бердичеве большинство населения. Что, однако, не давало им преимуществ. Потому как в остальном политическая ситуация соответствовала общероссийской. В Бердичеве были эксплуататоры — евреи и не евреи. В Бердичеве были эксплуатируемые — евреи и не евреи. Причем евреев эксплуатировали точно так же, как русских, украинцев и поляков, живших в Бердичеве. Потому эксплуатируемые и солидаризовались в борьбе против эксплуататоров. И победили — с оружием в руках. Евреи и не евреи. Больше нет в советском государстве «черты оседлости», нет и «еврейских местечек». Бердичев стал обычным советским городом. Живут там обычные советские граждане. В советском Бердичеве евреи — равные среди равных. Рабочие, служащие, инженеры, красноармейцы, красные командиры. Это норма, а не исключение. Как везде. Завершался очерк патетически — описанием «великого памятника» героям гражданской войны. Памятника на «братской могиле красноармейцев, погибших при взятии города. Там лежат бердичевские рабочие, добровольцы: поляки, евреи, украинцы; красноармейцы Интернационального полка: латыши, мадьяры, китайцы… Это великий памятник Интернационала».
Вполне, казалось бы, заурядный очерк в одном из наиболее массовых советских журналов. Как тогда говорили, «идеологически выдержанный». И основной вывод вроде бы не противоречил ироническому афоризму, сформулированному героем Ильфа и Петрова. Действительно, в Бердичеве теперь «евреи есть, а еврейского вопроса нет». Многие тогда высказывали подобного рода суждения. Вот только написан очерк лучше большинства иных, тогда публиковавшихся.
Но есть и другие отличия.
Очерк Гроссмана, можно сказать, у пределов допустимого. Не за пределами, и не на пределе, однако близко. Пределы тогда определялись и официально, то есть «цензурным перечнем» запрещенных тем, и не официально — на уровне редакторского понимания политической уместности или неуместности. Гроссман не нарушал инструкции. На уровне же редакторского понимания была очевидна ссылка на «еврейский миф», столь часто эксплуатировавшийся в антитроцкистских кампаниях 1920-х годов. Значит — и напоминание об этих кампаниях, когда антисемитские суждения в периодике почти не маскировались. И само заглавие очерка подсказывало, что «еврейский вопрос» есть. А «еврейский миф» не разрушен окончательно за двенадцать лет советской власти. Компенсировалось это лишь эмоционально — финалом, который, в сущности, звучал как заклинание.
Не случайно писавшие о Гроссмане в советское время обходили вопрос о специфике его журналистского дебюта. Не так уж все безобидно в этом очерке, лучше ограничиться упоминанием или вовсе «замолчать». В конце концов, главное для писателя — дебют литературный.
Что касается Гроссмана, он был дебютантом не из обычных. В литературу пришел почти тридцатилетним. Выпускник Московского государственного университета, разносторонне подготовленный инженер с опытом исследовательской и преподавательской работы. Его литературным дебютом считаются повесть и рассказ, изданные почти одновременно.
Повесть «Глюкауф» была опубликована в 1934 году альманахом «Год XVII» (№ 4).
Критика встретила ее, можно сказать, с энтузиазмом.
Еврейской темы там нет, и вообще нет ничего такого, о чем можно было б сказать — на пределе допустимого. Или — близко к пределу. Самая обычная повесть «на производственную тему». В данном случае — о модернизации донбасской шахты. «Глюк ауф», старинное шахтерское присловье, в переводе с немецкого означает «счастливо наверх», то есть пожелание вернуться из шахты невредимым. Рецензировали повесть чуть ли не все крупные периодические издания. Все отзывы были бесспорно положительными. Критики, отмечая «незначительные недостатки», признавали, что автор не новичок, а зрелый, опытный литератор. Профессионал.
В том же 1934 году «Литературная газета» (№ 40) опубликовала рассказ Гроссмана «В городе Бердичеве». Но тут реакция критиков была иной. Фактически — рассказ они «замолчали».
Это, вроде бы, странно. Казалось бы, самый обычный советский рассказ.
Время действия — 1920 год. Советско-польская война. В центре — женщина-комиссар. Батальонный комиссар Вавилова, о которой никто из ее сослуживцев уже и не думает как о женщине. Она в первую очередь — боец. Затем — политический руководитель. Должность обязывает ее быть образцом для сослуживцев. И вдруг выясняется, что Вавилова беременна. Родит вскоре. Комбат отпускает комиссара на сорок дней. Вавилову «ставят на постой» в дом еврейского ремесленника Хаима Магазаника и его жены Бэйлы. Оплата — мыло и продовольствие. Семеро детей у Магазаников, так что Бэйла сумеет помочь беременному комиссару. Вавилова словно выпадает из гражданской войны. Теперь комиссар — обычная женщина, мать, а не солдат революции. Мальчик, названный Алешей, — главное в ее жизни. Вавилова поет ему колыбельные, забыв о войне. Но вот товарищи сообщают комиссару, что польские войска скоро займут Бердичев. Сначала Вавилова полагает, что можно, переждав тревожное время в доме Магазаника, вместе с Алешей пробраться к своим через линию фронта. А через несколько дней она, стоя на крыльце, видит, как взвод красных курсантов под знаменем и с песней выходит навстречу наступающим польским войскам. Вавилова понимает, что курсанты примут арьергардный бой, обеспечивая отступление. Курсанты идут на смерть. И Вавилова, оставив сына Магазаникам, присоединяется к отряду. Она вновь боец. А Хаим Магазаник смотрит ей вслед и говорит жене: «Вот такие люди были когда-то в Бунде. Это настоящие люди, Бэйла. А мы разве люди? Мы навоз».
Впрочем, Бэйле не до полемики. Теперь матерью Алеши становится она: «Проснувшийся Алеша плакал и бил ножками, стараясь развернуть пеленки. И придя в себя, Бэйла сказала мужу:
— Слышишь, дите проснулось. Разведи лучше примус, надо нагреть молоко.
Отряд скрылся за поворотом улицы».
Финалом акцентировалось, что отчуждение Вавиловой и Магазаников обусловлено не этнически. Хаим говорит, что он видел людей, подобных Вавиловой, в Бунде, еврейской социалистической организации.

 Юрий БИТ — ЮНАН (кандидат филологических наук, литературовед)

Добавить комментарий